— Ну и трус, значит! — нахально перебил его младший дядька Сазонов. — Ваше высокоблагородие! Дозвольте мне вести туда всю команду?
Благодаря своей необыкновенной шустрости и пронырливости Сазонов в короткое время успел расположить в свою пользу чересчур доверчивого и простого Фролова. Выказанное им в настоящем случае мужество особенно подняло его в глазах отставного воина.
— Мне сдается, Леонтий, — сухо заметил надзиратель, — что тебе пора совсем на покой, а на твое место найдется кто помоложе.
Сазонов окинул Леонтия торжествующим взглядом.
— Так прикажете идти, что ли, ваше высокоблагородие?
— Виноват, Степан Степаныч, — счел нужным вмешаться тут гувернер. — Ведь с молодежью этой инвалидам нашим нелегко будет управиться. А выйдет что, так ответственность на ком прежде всего ляжет-с? Мы с вами все же не первые спицы в колеснице…
Степан Степанович мрачно насупился, но отказался уже, по-видимому, от насильственных мер.
— Так вы полагаете капитулировать? — нехотя процедил он сквозь зубы.
— Осторожнее-с…
— Гм…
Он испустил глубокий вздох; потом разом раскрыл настежь дверь в рекреационный зал и по-военному зычно крикнул:
— Смир-но!
Когда же стоявший в непроглядном мраке зала гомон мгновенно затих, он спросил:
— Пушкин! Вы там?
— Здесь, — откликнулся из темноты голос Пушкина.
— Пожалуйте-ка сюда!
— Не ходи! — закричало несколько голосов. — Не пускайте его, господа!
— Я за тебя пойду, Пушкин! — вызвался бас с немецким акцентом, и на пороге появилась высокая, неуклюжая фигура Кюхельбекера.
— Что вам угодно, Степан Степаныч?
Не успел Степан Степанович еще ответить, как несколько таинственных рук с криком "Ты куда?" протянулось из темноты за непрошеным посредником, поймало его за шиворот, за что попало; в воздухе мелькнули его пятки и руки — только его и видели! Из темного зала грянул раскатистый хохот. Инвалиды и гувернер также не могли удержаться от смеха. Даже на строгих губах надзирателя на минутку заиграла улыбка.
— Так что же, Пушкин? — громко повторил он.
— Позвольте, братцы! Это уж мое дело! — заговорил Пушкин и вслед за тем протеснился вперед к начальнику.
— Так вот зачем вы ушли от меня? — укорил его тот. — Чтобы баламутить других?
— Не за этим, — просто отвечал Пушкин, — меня позвали…
— Кто?
— Извините, если умолчу. Позвали — я не знал для чего. Но раз я здесь, так не выдавать же товарищей: на миру и смерть красна.
Между тем в зале снова поднялся шумный говор, но уже говор спорящих:
— Нет, нет! Мы не согласны! — горланило несколько человек.
— Да ведь это, господа, наконец, глупо! — можно было расслышать голос Суворочки-Вальховского. — Пошумели — и будет. Зачем же еще доводить до неприятностей?
— Но теперь нас все равно накажут…
— Я объяснюсь.
Опять поднялось несколько протестов, но также бесполезно; около Пушкина из темноты вынырнула фигура Вальховского.
— Дозвольте нам, Степан Степаныч, разойтись по дортуарам, — начал он.
— Га! — произнес Степан Степанович. — А там вы, небось, опять набедокурите…
— Нет, уверяю вас, с нас довольно.
— Ой ли? А кто мне за то ответит?
— Я вам отвечаю и за себя и за товарищей словом лицеиста.
— Так… Ну, слово лицеиста, должно быть, вам не менее свято, как нашему брату слово офицера: Бог вам на сей раз судья — расходитесь!
Сам Вальховский был несколько озадачен такой сговорчивостью непреклонного всегда надзирателя. Но задумываться над этим ему не пришлось: товарищи из рекреационного зала внимательно следили за его переговорами и теперь так дружно наперли на вторую половинку двери, что та распахнулась с треском. И начальство, и подначальная инвалидная команда поспешили дать дорогу молодежи, которая хлынула оттуда бурной волной.
— Ведь я же докладывал вашему высокоблагородию… — заметил Леонтий Кемерский.
— Что-о-о? Ты еще разговаривать? — вскинулся на него Фролов. — Не быть тебе старшим дядькой, сказано тебе, — и не будешь!
То была не пустая угроза: через несколько дней она оправдалась на деле.
И что ж? Попались молодцы;
Не долго братья пировали:
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали…
"Братья разбойники"
Классные занятия лицеистов перед рождественскими праздниками 1815 года были прекращены дня за два до сочельника. Но пока товарищи Пушкина на радостях задумывали новые проказы, сам он уединялся в своей камере, чтобы набросать на бумагу то, что назрело у него в голове во время последней лекции. То не была, однако, на этот раз какая-нибудь обширная поэма. Восьмилетняя сестрица друга его Дельвига — Мими, или Машенька, с которой он виделся только однажды, в день своего приемного экзамена, просила его письменно через брата написать ей что-нибудь в альбом. Значит, и до нее даже, маленькой крошки, туда, в Москву, дошла весть о его таланте! Он только что дописывал последние строки, как в комнату к нему ворвались два приятеля: Пущин и Малиновский.
— Так ведь и есть! — сказал Малиновский. — Опять скрипит пером! Идем-ка сейчас с нами.
— Минутку… — попросил Пушкин, — только пару слов…
— Ни полслова.
Решительный и живой Малиновский вырвал у него из-под рук бумагу и, кажется, смял бы ее в комок, если бы Пущин не удержал его за руку.
— Постой, Казак! (Казак было лицейское прозвище Малиновского.)