Когда после отпевания гроб подняли, вынесли из церкви, поставили на катафалк, когда сквозь море голов шаг за шагом двинулась погребальная колесница с бесчисленной вереницей карет, — вдруг все разом запнулось: несколько человек наклонилось над высоким мужчиной, который в истерических рыданиях упал посреди дороги. То был один из друзей покойного, такой же поэт — князь Вяземский.
Вечером того же дня саксонский посланник Люцероде, у которого назначен был бал, объявил съехавшимся гостям:
— Нынче были похороны Пушкина: у меня не будут танцевать.
Отвезти тело усопшего на место последнего успокоения — в Святогорский монастырь — взялся верный покровитель его с детства, Александр Иванович Тургенев, которому, таким образом, выпало на долю устроить и первую, и последнюю участь поэта.
Взрыв негодования, озлобления против убийцы народного гения был, понятно, всеобщий. Но ни у кого не поднялась на него рука, когда стала известной предсмертная воля Пушкина, настоятельно выраженная им Данзасу:
— Требую, чтоб ты не мстил за мою смерть: прощаю ему и хочу умереть христианином.
Какое впечатление произвела смерть поэта на отца его и брата, видно из письма Сергея Львовича по поводу присланного ему князем Вяземским портрета сына в гробу, на который старик отец не мог решиться взглянуть.
"У меня недостает на это духу (писал он) и, вероятно, долго недостанет. И это не потому, чтобы я боялся возобновить мою скорбь: ужасная потеря, мною понесенная, дает мне знать себя теперь еще сильнее (если только это возможно), нежели в то время, когда я получил о ней страшное известие. Время не ослабляет, а только усиливает мою горесть: с каждым днем моя тоска становится резче и мое уединение чувствительнее. Насильственная кончина такого сына, каков мой, не принадлежит к числу обыкновенных несчастий. Для меня она была вне всякого вероятия… Я получил письмо от Льва (младшего сына): он в отчаянье, и я за него трушу".
Едва ли менее был потрясен роковою вестью Пущин, находившийся в то время за тысячи верст от Петербурга.
"Слушая этот горький рассказ (пишет он в своих воспоминаниях), я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика: так далеко была от меня мысль, что Пушкин должен умереть в цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба: ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. Во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина, об общей нашей потере; но в итоге выходило одно: что его не стало и что не воротить его! Провидение так решило; нам остается смиренно благоговеть пред его определением…"
Романист Бестужев, писавший под именем Марлинского, узнал о смерти Пушкина, живя на Кавказе, и целую ночь напролет после этого известия не мог заснуть, а на рассвете собрался в отдаленный монастырь Св. Давида, построенный на крутой горе.
"Придя туда (рассказывает он в письме к брату), я призвал священника и попросил отслужить панихиду над могилой Грибоедова, над могилой поэта, попранною святотатственными ногами, без камня, без надписи! Я плакал тогда, как плачу теперь, — плакал горячими слезами, плакал над другом и товарищем по жизни, оплакивал самого себя! А когда священник запел: "за убиенных боляр Александра и Александра", я чуть не задохся от рыданий: этот возглас показался мне не только поминовением, но и предсказанием".
Подобно Бестужеву-Марлинскому, не было почти писателя в России, который так или иначе не почтил бы память гениального собрата. Жуковский, Тютчев, Губер, Полежаев и даже сатирик Воейков излили скорбь свою в прочувствованных стихах; а молодой Лермонтов, до тех пор никому еще не известный поэт, своим пламенным стихотворением на смерть Пушкина разом упрочил себе литературное имя. Подолинский в Одессе посвятил памяти Пушкина одну из лучших своих крымских элегий, а Кольцов — свое прекрасное стихотворение «Лес», в котором иносказательно говорит о самом погибшем поэте:
Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
С богатырских плеч
Сняли голову —
Не большой горой,
А соломинкой.
Давнишний приятель Пушкина — польский поэт Мицкевич в Париже отозвался некрологом во французском журнале "Le Globe"; наконец, даже персидский стихотворец Мирза Фахт Али (Ахундов) оплакал кончину мирового поэта в небольшой поэме на родном своем языке.
Теперь, когда со дня горестного события протекло более полустолетия, внезапность впечатления, естественно, исподволь сгладилась. Тем не менее, во всех случаях, когда приходится чествовать память нашего великого поэта, чествования эти принимают всенародный торжественный характер. Так было при открытии в 1880 году памятника ему в Москве; так было в 50-летнюю годовщину смерти его, 29 января 1887 года, и в 100-летнюю годовщину дня его рождения, 26 мая 1899 года. Потомство, очевидно, оценило в нем и поэта, и учителя: дав нам неисчерпаемый клад умственных наслаждений, он вместе с тем первый научил нас писать неприкрашенную правду о русской жизни русским языком.
Заветное желание, выраженное им в известной элегии: "Брожу ли я вдоль улиц шумных…", исполнилось: тело его покоится "близ милого предела", в соседстве села Михайловского, на кладбище Святогорского монастыря, рядом с его матерью и родителями ее Ганнибалами; а вокруг него "сияет вечною красою равнодушная природа": белая пирамида его могильного памятника, окруженная зеленью, высоко возвышается над нивами и лугами, расстилающимися по ту сторону монастырской ограды. Далее же, к Михайловскому, виднеется та самая роща, которую некогда так радушно приветствовал наш поэт: