— Кто это?! — не то испугался, не то рассердился Дельвиг.
— На тебе, на! — смеясь, говорил Пушкин, надевая ему опять очки и слезая с него.
— Ах, это ты, Пушкин? — сказал Дельвиг, приподнимаясь с полу и от души зевая. — Не можешь, чтобы не по-школьничать!
— А ты — чтобы не поспать!
— Да вольно ж тебе засиживаться до ночи.
— А ты, Тося, нарочно ждал меня здесь?
— Конечно. Хотелось услышать… Ну что, как Карамзин?
— Ах, братец, что это за человек! — с одушевлением заговорил Пушкин, садясь на кровать и усаживая друга рядом с собой.
В живом рассказе он передал ему все слышанное им за день. Пробила уже полночь, а два друга все сидели еще рядышком на кровати и не могли наговориться. Стук в стену за спиной их прекратил наконец их болтовню.
— Скоро ли вы угомонитесь, полуночники? — послышался из смежной камеры голос Пущина.
— А ты небось все слышал? — спросил Пушкин.
— Все не все, а два часа подряд затыкать уши тоже не приходится. Но теперь и вам, и мне пора честь знать. Доброй ночи!
— Доброй ночи!
И Дельвиг, крепко пожав руку Пушкину, вышел. Но Пушкина мысли его унесли опять в китайский домик, и даже во сне он то слушал историографа, то спорил с его женою, то бегал в горелки с их детьми.
Бойцы поминают минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они.
"Песнь о вещем Олеге
"
Встречаясь иногда на своей утренней прогулке по царскосельскому парку с директором Энгельгардтом, император Александр Павлович охотно с ним заговаривал.
— А найдутся ли между твоими лицеистами желающие пойти в военную службу? — спросил он его однажды на такой прогулке.
— Найдутся, ваше величество, — отвечал Энгельгардт и подавил вздох.
— Ты как будто вздыхаешь?
— Нет, государь, я так…
— Сколько человек?
— Человек десять, если не более.
— Так надо познакомить их с фронтом.
— Простите, ваше величество, за откровенное слово, — с решимостью заговорил Энгельгардт. — По высочайшей воле вашей я был призван управлять лицеем и не смел уклониться от этой ответственной задачи. Задача облегчалась мне хоть тем, что я видел перед собой высокую цель — воспитать поколение истинно государственных людей. Оружия же я в жизнь свою никогда не носил, кроме одного домашнего, которое у меня всегда в кармане, — прибавил он, показывая государю складной садовый ножик. — Если бы поэтому вашему величеству угодно уже было ввести в лицей ружье, то я, как человек самый мирный, не был бы в силах управиться с этим новым военным училищем и с душевною скорбью должен был бы просить меня уволить.
Александр Павлович сделал еще попытку убедить Энгельгардта, но безуспешно.
— Тебя не переспоришь! — наконец сказал он. — Но сам же ты говоришь, что между твоими воспитанниками найдутся и такие, которые по доброй воле сделаются военными. Насильно ты их от того не удержишь. Поэтому переспроси-ка всех: кто хочет идти по какой части, и для будущих воинов мы введем военные науки.
Против этого Энгельгардт не мог уже возражать. Он собрал лицеистов и объявил им о решении государя. Почти половина курса заявила тут же желание быть военными. В числе желающих оказались, между прочим, Вальховский, Пущин, Малиновский и граф Броглио.
— А ты что же, Пушкин? — спросил Броглио. — Уж кому, как не тебе, с твоим задорным нравом быть военным человеком!
Пример двух приятелей: Пущина и Малиновского, действительно, сильно соблазнял Пушкина.
— Я подумаю, — отвечал он, — надо посоветоваться еще с родными.
— Очень нужно, если само сердце твое тебе говорит, что делать! — не отставал искуситель. — Да чего лучше: я ведь бываю у здешних гусаров. Нынче Каверин опять звал меня к себе. Будут и другие. Пойдем, я тебя познакомлю. Они уже заявляли мне, что хотели бы узнать ближе нашего первого поэта.
— Рассказывай!
— Нет, серьезно. Я обещался им как-нибудь затащить тебя в их компанию.
— А Чаадаев тоже бывает в этой компании?
— Чаадаев? М-да, случается… Да ведь это вовсе не настоящий гусар, а какой-то философ, бука!
— Ну, а я пошел бы только ради него: я видел его у Карамзиных, и он мне, напротив, очень понравился.
— На вкус, конечно, мастера нет. Я говорю ведь, что и он бывает. Пойдешь, а?
Пушкин не стал уже упираться, и в тот же вечер Броглио ввел его в веселое общество царскосельских лейб-гусаров. Между последними, точно, был на этот раз и Чаадаев. Он поздоровался с Пушкиным просто, как со старым знакомым; остальные офицеры с сдержанным любопытством критически оглядывали с ног до головы «первого» лицейского поэта, которого, без сомнения, видели уже мельком и на музыке.
— Так что же, Петр Яковлич, — не без иронии отнесся один из младших гусаров к товарищу-философу, — война, по-твоему, не что иное, как общественная повальная болезнь?
— Да, и самая жестокая, самая гибельная, — отвечал Чаадаев со спокойным достоинством, — потому что никакая моровая язва не уносит столько человеческих жертв; точно так же и материально война наносит обществу гораздо более вреда, чем какая бы то ни было эпидемия. Но, с другой стороны, я должен сказать, война — высшая школа жизни…
— Вот на!
— Потому что она научает нас истинному христианскому милосердию.
— Новый парадокс!
— Нет, не парадокс, и я докажу это сейчас на примере. Было то под Вязьмой. Семеновский полк наш (в котором, как вы знаете, я начал службу) после жаркого боя отдыхал на бивуаках. Свежеиспеченный прапор, я лежал около костра с другими офицерами. Вдруг подбегает к нам какая-то бабенка с грудным младенцем на руках.