Взликуйте, русские народы,
Камчатки и Карпатских гор,
Дуная, Вислы воды,
Мы днесь составим цельный хор.
Все племени славенска, члены
Во сердце с правдою своем,
Собравшись под свои знамены,
Одним языком воспоем.
Страшилища Европы пали,
Кичливый свержен мира враг,
Как те, что Бога воевали,
Злодеям-извергам на страх.
Гомерический хохот был ответом на нескладные, безграмотные вирши. Кто был автором их — ни для кого не осталось уже тайной, потому что Кюхельбекер хотя и скорчил самую невинную рожу, но с каждым стихом все более багровел в лице и, наконец, нервически расплескал ложкой суп на скатерть.
— Молодец, Виленька! Вот так отличился! — хохотали вокруг товарищи.
— Чего вы пристали!.. Это вовсе не я… — неумело протестовал Виленька.
— Виден сокол по полету, Дон Кихот по поступи. Второй куплет особенно великолепен. Прочти-ка его еще раз, Пушкин!
— Все племени славенска, члены
Во сердце с правдою своем…
— Говорят же вам, что это не я… — со слезами уже в голосе перебил Кюхельбекер.
— Ну полноте, господа, — заговорил Вальховский. — Спрячь стихи, Пушкин, или лучше дай их сюда.
— Нет, брат, не отдавай: он их разорвет! — крикнул Данзас. — Дай-ка лучше мне: это такой клад для "Мудреца"…
Пушкин перебросил ему листок через стол. Кюхельбекер сорвался со стула, чтобы на лету поймать листок, но, по неловкости, он опрокинул только графин с водой, которая разлилась по всему столу. Листок же между тем бесследно исчез.
Дежурный гувернер, который несколько раз безуспешно старался унять шумящих, серьезно внушил им теперь «перестать» и кушать, если они не желают, чтобы он послал сейчас за Степаном Степановичем, т. е. за грозным новым надзирателем Фроловым. Все взялись опять за ложки, за исключением одного Кюхельбекера: он, видно, окончательно лишился аппетита и с сердцем отодвинул от себя тарелку.
— Что же вы не кушаете, сеньор Ламанчский? — спросил его ближайший сосед, граф Броглио.
— Не хочу… — был глухой ответ.
— Однако, приказание начальства! Не слышал разве?
— Отвяжись, говорят тебе!
— Ну уж нет, как хочешь: против воли начальства никак невозможно.
С этими словами неугомонный снова пододвинул к Кюхельбекеру его тарелку и ласковым голосом дядьки, увещевающего строптивого мальчугана, продолжал:
— Соседушка мой свет, пожалуйста, покушай!
— Оставь меня, Броглио, прошу тебя… — умоляющим уже тоном проговорил Кюхельбекер.
Тот, однако, все не унимался:
— Ты сыт по горло?
— Да, да…
— И полно, что за счеты,
Лишь стало бы охоты…
— Да у него нет, кажется, хлеба? — заметил с другого конца стола Пушкин. — На вот, Кюхля, получай!
Он швырнул кусок хлеба через стол, да так ловко, что хлеб шлепнулся прямо в тарелку рыцаря Ламанчского — и суп брызнул ему в лицо. Терпение бедняги лопнуло. Бормоча что-то бессвязное, он рванулся вон из-за стола. Но Броглио поймал его сзади за локти, насильно усадил опять на место и обратился к Дельвигу, который сидел по другую его руку:
— Покорми же его, барон! Не видишь разве, что у мальчика язык заплетается?
И кроткого в другое время Дельвига обуял бес дурачества. Он зачерпнул ложкой супу и поднес ее к губам Кюхельбекера.
— На, милочка, ешь на здоровье!
А что же гувернер?
Гувернера в столовой уже не было: убедясь, что одному ему с шалунами не управиться, он бросился за надзирателем.
Между тем Кюхельбекер, поводя кругом налитыми кровью глазами, как дикий зверь в сетях, в исступлении барахтался и брыкался в сдерживавших его руках силача Броглио; губы же его изрыгали отрывисто такие неприличные речи, каких от него никто еще до сих пор, не слыхал.
— Дон Кихот наш с ума сошел! Дон Кихот взбесился! — раздалось вокруг стола. — Облейте его водой!
Но воды под рукой у Дельвига не оказалось: опрокинутый Кюхельбекером графин не был еще налит. В порыве мальчишества, не отдавая себе отчета в своем поступке, Дельвиг схватил недоеденную им тарелку супа и опорожнил ее на голову беснующегося.
Товарищи ахнули; сам Дельвиг, видимо, смутился, а Кюхельбекер, сделав сверхъестественное усилие, вывернулся из обхватывавших его рук и опрометью кинулся к выходу.
— Куда вы, Вильгельм Карлыч? — спросил его один дядька, загораживая ему у дверей дорогу.
Рослый Дон Кихот лицейский отодвинул его, как ребенка, в сторону.
— Помолись за мою грешную душу…
— Батюшки светы! Да он и то ведь рехнулся, руки на себя наложит!.. — вскричал дядька — и пустился в погоню за ним.
Надо ли говорить, что и товарищи обезумевшего не безучастно отнеслись к этому и не остались сидеть за столом?
Стояла глубокая осень; с ветвистых вековых дерев дворцового парка осенним ветром срывало последние листья, и гуляющих почти нельзя было встретить. Единственное исключение составлял доктор Пешель. Имея наклонность к тучности, он, навестив своих больных в Софии (предместье Царского Села), каждый раз, ради моциона, направлялся в лицей не прямым путем по шоссе, а окольными аллеями через парк, мимо большого пруда. Каково же было теперь его удивление, когда именно в обеденный час лицеистов он наткнулся тут на весь старший курс. Мало того: это была не обычная, чинная их прогулка, а какая-то бешеная скачка или травля! Впереди всех, как преследуемый зверь, мчался исполинскими шагами, в одной куртке, с непокрытой, растрепанной головой, долговязый Кюхельбекер. За ним шагах в тридцати, также налегке, без фуражек, гнались гурьбой его товарищи, а в арьергарде ковыляли, пыхтя и спотыкаясь, двое дядек-инвалидов. Доктор едва успел посторониться от налетевшего на него людского вихря.