Юношеские годы Пушкина - Страница 37


К оглавлению

37

Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль
И резвая задумается радость.

Как всякий молодой орленок, пробующий свои крылья, Пушкин начал с подражания полету больших орлов. Сперва он подражал Державину, Батюшкову и французским лирикам; теперь он подчинился влиянию Жуковского, а впоследствии, по выходе из лицея, поддался Байрону. Но повредила ли сколько-нибудь такая подражательность в первый период жизни самобытности его гения?

Лучшим ответом на этот вопрос может служить опять следующее картинное сравнение Белинского:

"Кто может разложить химически воду Волги, чтоб узнать в ней воды Оки и Камы? Приняв в себя столько рек, и больших, и малых, Волга пышно катит свои собственные волны, и все, зная о ее бесчисленных похищениях, не могут указать ни на одно из них, плывя по ее широкому раздолью. Муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов. Скажем более: она приняла их в себя, как свое законное достояние, — и возвратила их миру в новом, преображенном виде".

Глава XI
"Беседчики" и "арзамасцы"

Вы, рыцари парнасских гор,

Старайтесь не смешить народа

Нескромным шумом ваших ссор;

Бранитесь — только осторожно.

"Руслан и Людмила"

В начале октября Жуковский снова наведался к молодому другу своему в Царское Село. С первых же слов, по убитому виду, по минорному тону дорогого гостя, Пушкин понял, что ему не по себе.

— Ты, верно, нездоров, Василий Андреич? — участливо спросил он.

Жуковский грустно улыбнулся.

— Хандрю. Бывают, дружок, такие минуты в жизни. Жестокая сухость залезет тебе в душу, давит тебя изнутри — и не годен ты ни на что… ни на дело, ни на безделье.

— А неизменная утешительница твоя — поэзия?

— И та от меня отворотилась! Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Я думал, не бродит ли она теперь по аллеям здешнего парка, и нарочно за этим прибыл сюда.

Тяжелое настроение старшего друга подействовало подавляющим образом и на Пушкина. На шутку его он отвечал только слабой улыбкой.

— Нет, и у нас здесь теперь не разгуляешься. Птицы и дачники улетели, зелень увяла; холодно, сыро, пусто кругом…

— Совсем как у меня на душе… Слышал ты, Александр, про представление новой пьесы Шаховского: "Липецкие воды"? — заговорил вдруг Жуковский изменившимся голосом и нервно взял Пушкина за руку.

— Ах, вот что! — догадался Пушкин. — В газетах был, действительно, намек на то, что будто Шаховской позволил себе вывесть тебя в своей пьесе…

— Да, под видом «балладника» Фиялкина. Я, как ты знаешь, не обидчивого десятка. Не я первый, не я последний; и Карамзин, столп нашей молодой литературы, был однажды осмеян тем же Шаховским в его "Новом Стерне". Я нарочно даже взял с друзьями ложу на первое представление "Липецких вод", чтобы от души посмеяться. Остроте меткой и даже резкой отчего не посмеяться? Но если острота бьет только на дурной вкус толпы, если она и плоска и дерзка, тогда как-то совестно за самого автора и не до смеха. Если же после того в торжественном заседании «Беседы» Шишков (президент академии и муж ученый) вместе с Буниной венчают автора лавровым венком, величают его современным Аристофаном и избранная публика им рукоплещет, — тогда не глядел бы на свет Божий, просто краснеешь за своих ближних, за весь род людской…

— Неужели это правда! Неужели они увенчали его еще лаврами? — негодуя, воскликнул Пушкин и вскочил даже с места. — И ты это так спустишь Шаховскому, не бросишь ему в лицо перчатки в форме эпиграммы, что ли?

— Карамзин в свое время смолчал — и я смолчу. И без меня на Парнасе довольно шуму, друзья вступились за меня. Дашков напечатал "к новому Аристофану" жестокое письмо; Блудов написал презабавную сатиру, а Вяземский разразился фейерверком эпиграмм. Около меня дерутся за меня; а я молчу. Да лучше бы, когда бы и все молчали… Я благодарен этому глупому случаю: он более познакомил меня с самим собой. Я знаю теперь, что люблю поэзию для нее самой, а не для почестей, и что комары парнасские меня не укусят никогда слишком больно.

Приведенный разговор происходил в лицейской приемной.

— Экой ты, право, чудак, Кюхля! Чего ты опять пятишься? — послышался с площадки лестницы голос Дельвига, и вслед затем в приемную, спотыкаясь, влетел Кюхельбекер, которого Дельвиг насильно втолкнул туда перед собой.

— А, здравствуйте, господа! — приветствовал обоих Жуковский, успевший за лето перезнакомиться со всеми стихотворцами. — В чем дело, любезный барон?

— Да вот наш Вильгельм Карлыч на коленях умолял меня сейчас…

— Вовсе не на коленях… — перебил неоправившийся еще от замешательства Кюхельбекер. — Но никто здесь, кроме Гауеншильда, и не знает хорошенько немецкого языка, а к нему-то за советом я уж ни за что не обращусь…

В руках у него оказался бумажный сверток, который он, в душевном волнении, мял немилосердно.

— У вас, вероятно, приготовлены немецкие стихи, — догадался Жуковский, — и вы хотите знать мое мнение. Правда?

— Правда-с… — прошептал, все еще заминаясь, Кюхельбекер. — Но вы, Василий Андреич, ради самого Бога, не будьте слишком строги, не смейтесь надо мной… Я переводил, как умел…

— Так это у вас перевод с русского?

— Да-с, Кирши Данилова древнерусская былина: "Сорок калик с каликою". Я думал, что жаль, если такое сокровище народной поэзии пропадет для других наций…

37