— Опять этот Дашков!
— А вы, Иван Афанасьич, не помните тех стихов? — неосторожно спросил один из молодых людей.
— Как не помнить. Не совсем еще память отшибло.
— Скажите их нам!
— Да вот, как дядюшка ваш…
— Позвольте, дядя, сказать их?
— Да ведь они, верно, злы и непристойны?
— Злы — да, несомненно; непристойны — нет.
— Что ж, пожалуй, говорите, — нехотя разрешил Гаврила Романович.
Дмитревский поднял глаза к стропилам балкона и начал каким-то замогильным голосом, но с обычным своим искусством:
Мятется сонм, но вдруг, трикратно
Прокашлявши, встает Шишков, —
Шишков, от чьих речей зевают,
Кого читатели не знают,
Но знает бедный Глазунов…
Встает — в молчании глубоком,
Благоговеют все пред ним.
Вращая всюду мрачным оком, —
В церковном слоге и высоком,
Гласит к сочленам он своим:
"Воспряньте, други, от покоя!
Настал бо лютой распри час!
На то сию «Беседу» строя,
В едину купу собрал вас…"
Несколько раз хозяин порывался перебить декламатора, но тот упорно глядел в потолок. Дойдя до последнего стиха, он, будто спросонья, захлопал глазами, недоумевая огляделся.
— Что, не заснули еще, господа? А меня уж, признаться, совсем в сон клонит… — добавил он, зевая в руку.
— Зевота ужасно заразительна! — засмеялась одна из барышень, также закрывая рот рукою.
— Особенно когда речь идет о "Беседе", — подхватил Капнист, громко уже зевая.
Кругом раздались общие зевки, общий смех.
— И вовсе не смешно, а неприлично! — с неудовольствием заметил Державин.
— Но согласитесь, дяденька, — сказал племянник, — что чтения «Беседы» крайне сухи, и только басни Крылова несколько разгоняют скуку.
— Чтения наши, друг мой, служат не ребячьей забаве, а родной словесности: они насквозь пропитаны русским духом…
— Да Карамзин-то, который написал "Марфу Посадницу", который пишет теперь "Историю государства Российского", — разве менее русский, чем мы с вами? И не сами ли вы, дядя, предложили его в почетные члены "Беседы"?..
— Вот пристал! — отмахнулся дядя. — Ты меня, любезный, чего доброго, еще в карамзинскую веру совратить хочешь?
— Да не мешало бы, дядя…
— Что?! Вот не было печали…
Дарья Алексеевна, видя, что спор их начинает принимать слишком острый характер, озаботилась дать разговору другое направление. Подойдя к перилам балкона, она крикнула вниз, к реке:
— Девчонка! А, девчонка!
Дмитревский машинально оглянулся. На плоту у берега реки стояла 70-летняя старушка с подобранным подолом и удила рыбу, никакой другой «девчонки» кругом не было видно. Но что окрик хозяйки относился именно к ней, подтвердилось тем, что старуха, наскоро оправив подол и свернув лесу на удилище, откликнулась в ответ:
— Сейчас, сударыня!
— Почему вы ее называете девчонкой? — удивился Дмитревский.
— Да так, знаете, по старой привычке, — отвечала Дарья Алексеевна. — Анисью Сидоровну дали мне еще в приданое, и она у меня здесь, в Званке, теперь то же, что у Гаврилы Романыча его Михалыч.
Когда Анисья Сидоровна поднялась по косогору к балкону, барыня приказала ей распорядиться достать из огорода арбуз, "да поспелее".
— Гаврила-то Романыч у нас ведь, кроме арбузов, никаких фруктов не уважает, — пояснила она гостю.
До обеда Иван Афанасьевич удалился в отведенный ему покой, чтобы отдохнуть часок. Когда он вышел затем в гостиную, то застал уже там несколько соседей-помещиков, за которыми было нарочно послано в честь редкого столичного гостя. Ожидали еще из села Грузина, отстоящего от Званки всего на 18 верст, всесильного тогда военного министра, графа Аракчеева; но оказалось, что тот был вызван в Павловск по случаю описанного нами выше царского праздника и в имение свое еще не возвратился.
— Знал бы, так не переодевался бы! — сказал Державин, с сожалением оглядывая на себе коричневый фрак, короткие брюки и сапожки, которые заменили теперь столь милые ему халат и туфли, и поправляя на голове парик с косичкой, заступивший место столь удобного колпака.
Несмотря, однако, на отсутствие именитого соседа, а может быть, именно благодаря его отсутствию, обед прошел чрезвычайно оживленно. Предложенный хозяином первый тост за императора Александра и августейшую мать его Марию Федоровну был единодушно подхвачен всеми.
На этот раз Гаврила Романович отказался, в виде исключения, даже от короткого послеобеденного сна.
— Теперь, государи мои, покорнейше прошу следовать за мною на вольный воздух, — предложил он гостям и, весело посвистывая, вышел впереди всех.
Неразлучная с ним Тайка с пронзительным лаем выбежала вслед за ним и от радости, что может погулять, запрыгала и закружилась у его ног.
Все общество длинной вереницей потянулось к тому холму с беседкой, где старик поэт (как рассказывала поутру Дмитревскому Прасковья Николаевна) всего чаще вдохновлялся. Последним поплелся своей дрожащей походкой, поддерживаемый казачком, старец актер.
У подножия холма шумела уже толпа разряженных крестьянских парней и девушек; в стороне чинно стояла кучка деревенских хозяев-мужиков и баб. Когда все общество «господ» расположилось в беседке и по зеленому скату холма приблизился мажордом Михалыч в сопровождении двух дворовых, которые несли за спиной туго набитые мешки, Гаврила Романович поднялся на ноги, обнажил голову и, указывая на Дмитревского, сказал собравшемуся внизу народу такую речь: