— Спасибо вам, дуса моя… — лепетал он, отпивая глоток за глотком. — Разгорячили вы меня, старого, и, боюсь, пролежу я теперь сутки в постели…
Сначала хозяева думали уложить его сейчас же в постель. Но, когда он немного оправился, решено было перебраться в соседнюю гостиную.
— Туда нам и кофе подадут, — сказала хозяйка, — там вы отдохнете в кресле.
— Да и я кстати маленько вздремну с вами, — добавил хозяин, — такое уж у меня положение:
Тут кофе два глотка, всхрапну минут пяток,
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
И тешусь разными играми.
Гость слабо улыбнулся:
— Ой ли?
— То есть, было времечко… Ну, а нынче, понятно, только бостон да пасьянс. На закате дней в чем нашему брату упражняться, как не в терпении — в пасьянс?
Дмитревский помнил впоследствии, как бы в каком-то тумане, что его перенесли в кресле в гостиную и что он там, не дождавшись даже кофе, крепко заснул. Во сне долетали до его слуха звуки клавесина, и, когда он наконец очнулся, звуки эти не прекратились. На дворе совершенно уже смерклось; а гостиная, где отдыхал он по-прежнему в кресле, освещалась мягким полусветом покрытой абажуром лампы. В отдалении за клавесином сидела Прасковья Николаевна и играла одну из задушевных пьес Баха, любимого композитора хозяина. Сам же хозяин, с своей Тайкой за пазухой, в мягких туфлях, неслышно расхаживал по комнате из угла в угол, опустив голову, отвесив губу, и одной рукой поглаживал Тайку, а другой бил по воздуху такт.
Не желая прерывать его размышлений, Иван Афанасьевич тихомолком окинул взором остальных присутствующих. За столом, на котором горела лампа, сидела хозяйка, вязавшая какой-то шарф, вероятно для мужа, а около нее — другая племянница, вышивавшая бисером кушак, как оказалось после, также для дяди. На столе были разложены в известном порядке карты: Гаврила Романович, очевидно, раскладывал пасьянс, когда искусная игра Прасковьи Николаевны согнала его с места. Прочие домочадцы расположились небольшими группами там и сям в тени, слушая также музыку и изредка перешептываясь.
Дмитревский по-прежнему не шевелился и предался тихим старческим мечтам. Но вот нежные звуки клавесина стали крепнуть, расти, учащаться, — и Гаврила Романович сбился с такта и ускорил шаг; колпак его сдвинулся набекрень, губы крепко сжались, тусклые глаза разгорелись; дойдя опять до выходной двери, он не повернул уже назад, а вдруг исчез.
Музыка разом смолкла; музыкантша, а за нею и все молодые слушатели встрепенулись, заговорили:
— Ну, завтра к утрешнему кофею дяденька, наверно, принесет новые стихи!
Они не совсем ошиблись: «дяденька» действительно занялся стихами, хотя не новыми, а старыми, требовавшими отделки. Когда все сошлись опять к ужину в столовую, он также явился туда с довольной улыбкой, держа в руках объемистую тетрадь.
— Екатеринина Муза заговорила? — спросил его Дмитревский.
— Нет, ко мне теперь она уж редко заглядывает, — отвечал старик поэт:
Холо дна старость — дух, у лиры — глас отьемлет,
Екатерины Муза дремлет…
Положив тетрадь на стол около своего прибора, он то и дело с нежностью поглядывал на нее; когда же, с боем 11-ти часов, все разом поднялись и стали прощаться на ночь, он вручил тетрадь гостю со словами:
— Прочтите, любезнейший, и занотуйте, что нужно…
Дело это для Дмитревского было не ново. Продремав давеча часа два в своем кресле в гостиной, он так освежился, что не нуждался уже в ночном отдыхе. Лежа в постели, он принялся со скучающим видом перелистывать державинского «Грозного», причем где писал карандашом на полях, где просто ставил вопросительный или восклицательный знак, пока не дошел до последней страницы. Тут он от души зевнул и загасил свечу.
...Второй день
Там русский дух… там Русью пахнет!
И там я был, и мед я пил…
Пролог к "Руслану и Людмиле"
Старость не знает долгого сна. Не было еще шести часов утра, как Дмитревский уже проснулся. Или, быть может, его разбудил смутный говор, долетавший к нему сквозь тонкую стенку из смежной горницы. Он прислушался и явственно различил голоса хозяина и его мажордома Михалыча. Гаврила Романович давал последнему какие-то наставления по хозяйству.
— Да гуся-то фаршированного смотри не забудь, — говорил он. — Иван Афанасьич у нас, сам знаешь, какой знаток по кухонной части.
— Как не знать-с, — отвечал Михалыч. — Анисовки нонче, сударь, отменно уродились; так с свежей капустой такой фарш дадут… А на счет февереку-то как прикажете?
— Ну, это — по части молодого барина, Семена Васильича: с ним и столкуйся.
Далее Дмитревский разговора их не послышал: в дверь к нему осторожно заглянул его казачок. Убедившись, что барин не спит, он вошел с вычищенными сапогами и платьем.
— Будете одеваться, сударь?
— Да, пора.
Оканчивая уже туалет, Иван Афанасьевич случайно увидел в окошко живую группу: на ступеньках крыльца сидел Гаврила Романович в неизменных своих колпаке да халате, а вокруг него толпилось человек двадцать босоногих деревенских ребятишек.
— Каждое утро, вишь, у них здесь тоже, сказывали мне, — пояснил казачок, — молитвы учат да ссоры ребячьи разбирают.
— Подай-ка шляпу да вон тетрадку, — сказал барин и, опираясь на казачка, вышел также на крыльцо.
Державин сидел к нему спиной и не заметил его прихода.