В своем Царском Селе Александр Павлович на этот раз пробыл не долее суток. В Петербурге, как слышали потом лицеисты, он точно так же отменил приготовленную для него торжественную встречу. Когда же ему от имени синода, сената и государственного совета был поднесен верноподданнический адрес, то, скромный в своем величии, монарх наотрез отказался принять предложенное ему наименование Благословенного. Зато, когда он 14 июля подъехал к Казанскому собору, чтобы присутствовать на молебне, народ бросился к его коляске и огласил воздух такими единодушными криками восторга, что ему невозможно было сомневаться в безграничной благодарности народной.
С каким нетерпением ожидали лицеисты 26 июля — день, назначенный для Павловского празднества, — нетрудно себе представить. Наконец, забрезжило желанное утро. Но, Боже мой! Что ж это такое? Словно теперь и силы небесные сговорились против них. Дождь лил как из ведра, а небо было застлано такой сплошной серой пеленой, что на перемену погоды не было никакой надежды. Хотя к полудню ливень поутих, но в середине обеда зарядил снова, так что у лицеистов даже аппетит отбило.
— Неужели же праздника не отменят? — жаловались они.
— Да, в такое ненастье, извините, я вас никак не могу пустить, господа, — объявил Чачков, — до ниточки промокнете.
Но доктор Пешель явился опять добрым вестником, что праздник, по распоряжению императрицы Марии Федоровны, отложен до следующего дня.
— Слава Тебе, Господи! — вздохнули с облегченным сердцем лицеисты. — Только бы завтра не было дождя.
Опасения их, однако, не оправдались. Хотя с утра небо было еще туманно, но барометр значительно поднялся, и с половины дня погода совсем разгулялась. Барометр душевного настроения лицеистов показывал также самую ясную погоду. Ровно в пять часов, напившись чаю с полубулкой, они в парадной форме: мундирах, треуголках и ботфортах, — перешучиваясь, пересмеиваясь, выстроились в ряды, чтобы под наблюдением надзирателя Чачкова, гувернера Чирикова и старшего дядьки Кемерского тронуться в путь. Но перед самым выходом встретилась задержка. Вбежавший впопыхах сторож вполголоса отрапортовал надзирателю, что "супруге его высокоблагородия с ягодой одним никак не управиться".
Чачков заметался и схватился за голову.
— Ах, Матерь Пресвятая Богородица! Не разорваться же мне… Скажи, что я не могу, что долг службы прежде всего…
— Не смею, ваше высокоблагородие, — отозвался сторож. — Барыня и так уж больно гневаться изволят, такого мне пфеферу зададут…
Надзиратель в отчаянии огляделся кругом: не выручит ли его добрый ангел из беды. Такой нашелся в лице молодого профессора Галича, очередного дежурного директора, который в это время стоял тут же и беседовал с лицеистами.
— Не могу ли я чем-нибудь пособить вам, Василий Васильич? — спросил он, подходя к растерявшемуся надзирателю.
— И то, батюшка Александр Иваныч! Будьте благодетелем! — обрадовался Чачков и, взяв под руку профессора, отвел его к окошку. — У меня в доме, знаете, нынче как раз варенье варится…
— Ну, уж по этой части я круглый невежда, — сказал с усмешкой Галич.
— Да нет-с, не в том дело-с. Супруге-то моей одной, без меня, никак не управиться: почистить, знаете, ягодку, ложкой помешать варево в тазу потихонечку да полегонечку, знаете, чтобы не подгорело…
Граф Броглио, подслушавший их разговор, счел нужным вставить свое острое слово:
— Мы бы вам, Василий Васильич, потихонечку да полегонечку все очистили, и варить бы не надо было.
— Эх, граф! Вы все с вашими шуточками! — сказал Чачков. — Вот кабы вы, добрейший Александр Иваныч, заступили меня при господах лицеистах…
— С удовольствием, — отвечал Галич и, наскоро переодевшись, стал с Чириковым во главе препорученного ему отряда молодежи.
В продолжении всего пути в Павловск разговор лицеистов вращался исключительно около цели их прогулки. Кюхельбекер, который побывал уже в Розовом павильоне, должен был описать теперь внутренность павильона.
— Есть там клавесин, — рассказывал он, — есть небольшая библиотека. На столе разложены последние газеты и журналы, а на особом столике в углу — альбомы, куда каждый гость может вписать что ему угодно. Все там так просто, но и так мило, так вкусно… то есть я хотел сказать, во всем такой вкус…
— Что ты съел бы и клавесин, и альбомы? — подхватил насмешливо граф Броглио. — Нет, брат Кюхля, там есть, вероятно, еще и повкуснее вещи. Я слышал, по крайней мере, — продолжал он, облизывая свои пухлые красные губы, — что у Марии Федоровны весь штат придворный как сыр в масле катается. В каждом павильончике у нее, говорят, как в каждом сельском домике, можно требовать себе свежих сливок, масла, сыру. Не проходит почти дня, чтобы не устраивались у нее увеселительные прогулки на линейках: то на ферму, то в Славянку, и впредь высылаются всегда целые фуры с отборной провизией. По воскресным же дням во дворце обязательно званый обед, на площадке перед дворцом музыка, гулянье; ну и, разумеется, масса всякого сброду, особенно мужичья, бабья; все они тут, как у себя дома, орут хором песни, бегают в горелки…
— Слушая вас, любезный граф, иной, пожалуй, заключил бы, что у государыни только и заботы, чтобы веселить народ и своих придворных, — серьезно заметил профессор Галич и рассказал в свою очередь в подробности, как именно распределен день у вдовствующей императрицы: как она, вставая аккуратно в 6 часов утра, садится сейчас за текущие дела, читает просьбы, письма и донесения от всех женских институтов, от воспитательного дома и других благотворительных заведений; как потом в обществе великой княжны Анны Павловны отправляется, смотря по погоде — пешком или в экипаже, гулять не гулять, а убедиться собственными глазами, все ли на своих местах и у дела; как, возвратясь домой, тут же перед дворцом принимает просителей и для каждого найдет слово утешения, одобрения; как после обеда, перед которым она снова занимается делом, у нее собирается избранный кружок и как тот или другой искусный чтец-литератор — Дмитриев или Нелединский-Мелецкий — прочитывает какого-нибудь классика, а в это время сама Мария Федоровна со своими камер-фрейлинами, слушая их, щиплет корпию для русских раненых.